К братьям. — Почему не пишут? — Рассказ о приезде в Рим с завязанными глазами. — Современный Рим. — Первое письмо от братьев. — Итальянские нищие.
Из письма к братьям. Рим, 1-го мая н. ст. 1819 г. Господи, Боже мой! Что это значит? Уже 1-е число мая, уже девять месяцев, как оставил вас, и во все эти девять месяцев — ни одного письма, ни одной строчки! Ради Бога, что это значит?... Или какое великое несчастье обрушилось над вами? Ужасно!
Не пугайте так меня! Выведите меня из сомнения, из этого мучительного беспокойства!...
В ожидании вашего ответа, я расскажу вам, каким образом прервался мой дорожный журнал, и как я приехал в Рим с завязанными глазами. Оставив Тоскану и проехав в Церковной области, по дороге самой негодной, Аквапенденте и Сан-Лоренцо-Нуово, мы спустились на берег озера Больсена. Веттурин сказал нам, что в лесу, по берегу, водятся шалуны, и советовал, чтобы у нас не отшалили наших чемоданов и жизни, выйти всем из кареты. Нас было семь человек (к нам присел во Флоренции какой-то англичанин); еще присоединились к нам двое бедных пешеходов: девять человек — довольно, чтобы испугать шалунов, особливо итальянцев. Притом же мы старались как можно более шуметь, шли дружно подле своего экипажа и во все горло пели русские песни. Наконец, мы увидели вдали несколько черных, оборванных людей, греющихся у разложенного подле дороги огня. Это были папские солдаты. «Signori, signori, кричали они нам, не надобно ли вас конвоировать?» Веттурин посмотрел на нас. «Не надо!» сказали мы. «Не надо!» повторил ветурин. «Не надобно, no, no!» закричали мы все. «Однако ж, прошептал мне англичанин, однако ж, из оставшихся у меня десяти цехинов, я охотно бы отдал половину, чтобы сберечь другую». Вздор! закричал я, махнул рукой, и в воздухе заблистала сталь моего перочинного ножа. Скоро соскучился я идти вовсе праздным, спрятал свое оружие и, вспомнив наставление почтенного Григория Ивановича Спасского (кланяйтесь ему и скажите, что я впредь отрекаюсь от натуральной истории), вздумал ботанизировать. Вижу, какой-то, новый для меня, итальянский кустарник, имеющий, вместо листьев, длинные, прямо вверх торчащие иглы; хочу оторвать ветку, чтобы рассмотреть поближе, — она не отрывается; я усиливаюсь, наклоняюсь, чтобы взяться обеими руками, и вдруг натыкаюсь глазом на одну из игл. Я почувствовал чрезвычайную боль, но не обратил на нее внимания и вечером еще ходил в Монтефиасконе, перед которым или, лучше сказать, под которым (город стоит на довольно высокой горе) мы остановились для ночлега и который манил нас большим полосато-желобчатым куполом. Возвратясь в гостиницу, я не мог — пожалейте обо мне! — не мог пить монефиасконского вина, а здесь-то est., est..., и должен был лечь спать. Сон все лечит, думал я; но он не вылечил моего глаза: ночью он распух и покраснел ужасно; сделалось такое сильное воспаление, что, при малейшем движении, я чувствовал нестерпимую боль в обоих глазах и должен был, зажмурясь, сидеть в карете. Приехав утром в Витербо, я встал на площади у фонтана, зажмурился и отирал слезы, которые в три ручья лились из глаз. В таком положении увидел меня наш англичанин. Он осмотрел мои глаза, пощупал пульс и, объявив по секрету, что он лекарь, велел надеть повязку, закрыть глаза от свету и промывать их теплою водой. «Если это не поможет до Рима, то там мы примем сильнейшие меры», говорил он. Добрый, благородный, молодой человек! Как он заботился обо мне! И в Риме он еще посещал меня, пока я в первые дни не мог выходить со двора. И так, от Монтефиасконе до самого Рима я ехал с завязанными глазами. Два раза товарищи мои видели вдали Рим, и два раза он от них скрывался. «Вот и Средиземное море», говорили они, а я не мог поднять глаз и решился не шевелиться. Вот и ворота Рима, закричали они, и я не мог оставаться более спокойным; поднимаю голову, и прямо перед собою вижу триумфальные ворота, а, при помощи правого глаза, читаю надпись: они поставлены нынешнему папе. Смотрю кругом: подле — мутный, желтый Тибр, за ним — в два ряда высокие заборы, по сторонам вокруг — пустыня; вдали — голые, бесплодные горы; несколько нищих обступают нас, протягивают руки, просовывают их в окна кареты. Я опять надвинул повязку, ворча сквозь зубы: так это Рим! это-то Рим!
Мая 2-го н. ст. Так привезли меня в Рим. Целые два дня оставался я в своей комнате; в третий день, дождавшись сумерек, я бродил по Риму с повязкой на глазу; не будучи знаком с тесными, кривыми улицами города, боялся уйти далеко от своего трактира; но и теперь еще не могу найти тех улиц, которые я тогда видел одним правым глазом. Это придало мне смелости, и на четвертый день я уже дерзновенно ходил по городу, среди бела дня, в петербургской фуражке и с платком на глазу, и посетил г. Кипренского, который чрезвычайно обрадовался землякам своим. На следующий день глазу моему стало гораздо легче; я снял повязку, подошел к окну, и прямо против нашего трактира читаю: Accademia Romana di S. Luca. В старину это назвали бы счастливым предзнаменованием, а мы, когда я растолковал товарищам, что значит Accademia di S. Luca, мы засмеялись. Они пошли в находящуюся подле церковь св. Аполлинария, а я остался одеваться. Спрашиваю у хозяина, который час? Он отвечает: пятнадцатый. Я смотрю на него, думаю, что он смеется. «Что это значит?» Это значит, отвечает он равнодушно, что уже два било. Жаль бумаги тратить для объяснения римских часов; довольно сказать, что я в 15 часу представился нашему посланнику 1). Он принял меня ласково и предостерегал более всего от здешних попов, чтобы они не отвратили меня от православия! 2) После, вместе с товарищами, я был у Кановы. Я уже писал об этом. В воскресенье, 20-го, я имел печальное удовольствие бродить по развалинам древнего Рима, попирать остатки его величия, остатки города, который между сотнею тысяч других, преимущественно один в целом мире носил название города. Я горевал о падении народа сильного, единственного; удивлялся громадам, воздвигнутым суетностью великих древних владык его, и смеялся над тщеславием новых маленьких пап. Но я писал и об этом. В понедельник я был у Торвальдсена; вечером переехал на квартиру, в комнату-конурку, которую мы вместе с Щедриным себе наняли. Но обо всем этом я также писал вам. Что же мне еще писать. Что я в Риме и что́ я в Риме? Но об этом вы будете знать из моих донесений Академии, по крайней мере, четыре раза в год; а что вы — я до сих пор ничего не знаю. Я не виню Александра Христофоровича: он редакторствует, он каталогизирует, он филологствует, он etc. etc; но ты, Карл Иванович, — ты, который каждый день напишешь несколько указов и приказов, решений и определений, неужели тебе нельзя пропустить между таким множеством дел какое-нибудь письмо, хотя в экстракте, к твоему маленькому Самойле? Кстати, меня и итальянцы зовут маленьким: Signor Piccinino. Иван Иванович! Пиши, — сказал ты мне в Кронштадте, садясь на пароход. Я пишу, пишу, что духу есть; но для чего же ты не пишешь? Теперь моя очередь сказать: пиши, хотя какие книги тебе купить? Роккеджиания я уже себе приметил и, будет дешев, с архитектурою Милиция я уж куплю и критику на нее....
4-го мая н. ст. Письмо! Письмо от вас! Тысячу, сто тысяч, мильон спасибо вам, мои милые, бесценные, благодетельные братья! И какое письмо! Как благодарить вас? Какая внимательность, заботливость! О, не беспокойтесь: у меня есть все! Я совершенно счастлив — совершенно: у меня есть ваше письмо... В эту минуту мне кажется, что я еще больше люблю, и все кажется, еще не довольно люблю вас. Смотрите! Я сбираюсь писать вам выговор! Я, вам, выговоры, между тем, как письмо ко мне уже в Риме! Но я не стану переписывать этого письма. Читайте, что есть. Вы спрашиваете, что я заплачу́ за письмо ваше? Заплачу! Чего бы я не отдал, чего бы не заплатил за него? А смотришь — как смешно бывает на свете: я ничего не заплатил. За такое письмо — ничего! Как часто мы дорого платим за самые горести свои!... Нет, надобно отдохнуть. Хаос в голове моей...
Поздно вечером. Я еще, еще, еще прочитал ваше письмо. Я его читаю и перечитываю, и снова перечитываю, и все еще хочу читать, и все еще думаю, что я пропустил что-нибудь. Но для чего оно так коротко? Для чего оно так скоро прочитывается? Книги! деньги! Dio Bacco! — мне ничего не надобно: я теперь богат, у меня есть ваше письмо. У меня есть работа; у меня скоро будут деньги, и много, много денег! Мне ничего не надобно. Но где желаньям край? Работа — для чего она еще не начата? С каким бы жаром я продолжал ее теперь, теперь, сию минуту, завтра! Я чувствую, что теперь я могу хорошо сделать; но этот жар, мною движущий, меня наполняющий, — боюсь своего легкомыслия, — пройдет, и тогда... Для чего он не начат, мой Ахиллес? Ах, еще надобно писать рапорт в Академию... О, злые рапорты!...
За полночь. Нет, я не могу спать, не могу! Жарко, душно! Но это радость: она подняла меня. После долгих, долгих девяти месяцев, получил я, наконец, ваше первое письмо. Но вы не виноваты, слава Богу! Оно долго пробыло в дороге: от 17 января до 4 мая много времени, но велико и пространство, нас разделяющее. Теперь, по крайней мере, я могу радоваться, что вам не худо, могу вас поздравить с чинами, перстнями, праздниками etc. etc. Но не ожидайте от меня подробных поздравлений: я не стану обременять ими почту; я знаю, что вы верите моей радости, и пусть из этой общей массы желаний, поклонов и проч. всякий возьмет свою долю. Радуюсь, что письма мои были для вас интересны и приятны; но я знал это вперед: ведь вы меня очень любите. Вы читали их другим — ваша воля! Они к вам писаны, они ваши, и вы знаете, что с ними можно и что должно делать. Но берегитесь! Они не всем так могут нравиться, как вам, потому что не все столько любят меня, как вы... Но вы рассудили показать мои письма даже г. президенту, а он очень легко мог бы за это и вас, и меня подвести под пословицу сторожа... Сверх того, вы заставляете меня быть осторожным, заставляете думать над письмами, а я думать не мастер. Над журналом и рапортом своими я потел немало, желая, сколько можно, привести их к данной нам от Академии форме и к приказному слогу. Не знаю, удалось ли. Может быть, скажут: лампой пахнет! Гашу лампу.
6-го мая. 5 часов пополудни. Сейчас вышел от меня Торвальдсен. Я ему показал эскиз, и он был доволен. Кажется, мы с ним поладим, более потому, что по-немецки он немногим лучше моего говорит, а мне то и любо. Он сам предлагал мне свою услугу, помощь, совет для большой статуи. Жаль, что он мало имеет свободного времени. Я его более недели ждал: англичане затаскали его, бедного. Brav, sehr brav, говорил он; ich bitte tausendmal um Verzeihen, dass ich nicht eher kommen konnte» 3). Он долго смотрел.
5-го мая. Ответы по форме, по чину, по ряду. Любезнейший и почтеннейший Александр Христофорович! Сколь за многое должен я вас благодарить: и за ваши утешения, которые ничуть не так плохи, как вы говорите, и за ваши обо мне старания, и за ваши советы, и, наконец, за тот труд, который вы приняли, — составить выписку из моего маранья. Труд сей, действительно, должен быть тяжел, ибо в письме моем нет ни обозрений, ни замечаний ни о Риме, ни о художниках. Да и мне ли? Здесь все уже обозрено и примечено. Если же Алексею Николаевичу 4) что́ понравилось, то я должен благодарить искусного выписывателя; сам же пишу, так сказать, с плеча. Не менее должен я вас благодарить за ту внимательность, с которою вы сообщили мне даже план вашей новой квартиры, смотря на который, мне показалось, что вы стоите лагерем: из дверей в обе стороны палатки с койками; чистой комнаты нет, но для вас удобно, и я желаю застать вас еще там, потому что Карл говорит, что и для моей койки нашлось бы место в палатке. Мое место, обыкновенно, — лежанка. Еще просьба: поблагодарите А. И. Ермолаева за его старания и участие, во мне принимаемое, и постарайтесь как-нибудь извинить меня перед ним, если я что-нибудь резко написал. Признаюсь, что сперва я не любил ни его, ни президента; но можно ли долго не любить таких людей? И вот причина: давно я видел все беспорядки Академии, давно составлял планы к ее преобразованию и таким образом привык почитать это работою, мне принадлежащею в будущем. Вдруг приходят два человека, вмешиваются в мое дело, а я и пикнуть не смею. Неправда ли, что это обидно? Правда, они делают многое, чтобы мне не вздумалось, или не смочь, — и за то спасибо; но иногда и такое, что я хотел сделать: это — plagiat, кража; иное — противно моему намерению: это — насилие, караул! Так напр. в рассуждении улучшения состояния пенсионеров, ускорения их успехов и заведения русской Академии в Риме, я также могу иметь свое мнение, а особливо дознавши на себе опытом. Но к чему может теперь служить мое мнение? Великий князь, бывши в Риме, обещал об этом всем сам поговорить Государю. Предупреждаю, что мы не жаловались никому; виноват Гагарин. Также и посланник каждый раз встречал нас словами: да, братцы, мало вам дали. Добрый человек! Я теперь взял у него почитать Одиссею. Мне ненужно книг. Вы говорите о разбойниках. К ним-то именно я и хочу идти. Ухитивши и умазавши несколько свою мастерскую и приготовясь к начатию работы, пошлю рапорт и рисуночек с своего эскиза (вы их, надеюсь, увидите) в Академию и потом отправлюсь, вместе с Глинкою, веселыми ногами, к разбойникам, т. е. в Тиволи, Альбано etc. etc. Я с Глинкой и со всеми товарищами живу дружнее, нежели как думать было можно. Но лучше, кабы подле был
Любезный брат Иван Иванович!
Да, любезный Иван Иванович, я желал бы этого. Спасибо тебе за письмо твое: оно хоть кратко, да сладко! Поздравляю тебя нестолько с перстнем, сколько с прочими различными различностями. Ты виноват? Нет, я, я виноват, что в чужом городе закрыл журнал. Но в Тиволи я опять начну его, и тогда письма мои, надеюсь, будут опять для тебя приятны; а теперь, хотя и было бы, что́ писать, да надобно долго думать, припоминать. Вижу, что худо без журнала, — так худо, что и не знаю, какой журнал в Академию послать. Зимою некогда было и писать, летом же вечера мои будут моими, ибо натурный класс бывает по утрам в 6 часов; тогда, авось, восстанем и исправимся. Ты тоже работаешь для в. кн. Михаила Павловича 5); станем же вместе для него работать: он заказал мне статую и назначил за нее 2500 франков. Я полагаю, что работа будет мне стоить около 1500, а 1000 останется для произведения другой работы; тогда, следовательно, у меня останется уже 2000, а потом... Альнаскар, Альнаскар! говоришь ты. Замолчу. Однако же, ты видишь, что и мне нехудо, хотя сначала было так туго, что Подгашинский, голубчик мой (он недавно отсюда уехал, но прежде отъезда велел тебе земно кланяться), утешил меня латинским стихом из Вергилия: Non, si male nunc, et olim sic erit 6). Я, правда, понимал это еще менее, нежели ты; но он мне перевел, растолковал, и я большими буквами написал этот стих на стене, в своей комнате. Тебе же пусть переведет и растолкует Александр Христофорович.
Великий князь, однако ж, не одним скульпторам дал работу: скажи Федосу Федоровичу, что и Сильвестру заказал сделать водяными красками два вида в Неаполе, куда он скоро и поедет, и назначил за них 2500 франков. Это — заплачено! Не забудь сказать, ибо он сам, может быть, не скоро напишет; теперь же он пишет для кн. Гагарина вид Колизея.
6-го мая н. ст. Любезный брат, Карл Иванович! Хочется мне умудриться, да написать к тебе по-твоему. Да нет, кому что далось! Читал твое письмо; так вот, как глазами видел, крупиночку, так вот и казалось, хожу по городу Глухову, а в городе Глухове чай хорош...
Однако же, чтобы ты не жаловался, что нечего было читать, я припишу здесь, что хотел написать к Мартосу, в его письме, но пожалел его старые глаза...
За письмо ваше я не заплатил ничего; оно послано из иностранной коллегии с курьером к посланнику. Кажется, курьер не очень торопился. И вот, как я получил его: отобедавши плотно за 27 байоков, я пришел домой и хотел сесть за письменный стол, чтобы продолжать свои вам выговоры, в чем мне помешали Глинка и Сазонов. Пришедши ко мне, они начали разговор, окончание которого было следующее: Я. «Смотрите, Анджело (это Кипренского лакей) идет. Не к вам ли?» Он отошел от окна и сел на стул. — Саз. Он несет письмо в руке; может быть из Петербурга. — Я. Может быть. — Саз. Может быть, еще и к вам. — Я. Ха, ха, ха! Ко мне? Нет, верно к Щедрину. — Гл. О, это ко мне! (Он сказал это уверенным тоном, протяжно и покачивая ногою). — Я. Это — к Щедрину; только из Неаполя, от Батюшкова, а не от батюшки (Глинки). Мне стало досадно и завидно, что Глинка часто получает письма. Я принял письмо, посмотрел надпись: к Щедрину. Я его бросил на стол и сел в угол. Глинка взял письмо и, смотря на свет сказал: «нельзя ли чего прочитать?» — Саз. Подождем! Что ж такое? У него нет родных в Петербурге (?). — Гл. Гей, Самойла! Самойла! Посмотри! К тебе! — Я вскочил со стула и, притворяясь равнодушным: «Не правда! Ко мне ничего нет». — Гл. Есть, есть! ей Богу, есть! смотри сам! Я смотрю и вижу: через тонкий конверт сквозит Halberg. — Я. «Это Карлина рука! это брат Карл писал!» Этим кончился разговор наш. Я побежал искать по городу Щедрина, вспотел, как мышь, не нашел и не мог утерпеть, чтобы не распечатать самому. Вот как это было...
Post scriptum. Любезный Карл Иванович! Так было у меня написано черновое письмо для Мартоса. Можешь этого хоть вовсе не читать; а мне совестно отступить от похвального обычая исписывать обертку.
Я нашел Италию не совсем такою, какою представлял ее в своем воображении. Вижу только голые, бесплодные горы, необработанные поля и середи их толпы нищих, которые, кажется, с горестью влачат тяготящее их бремя бытия. Я удивляюсь, спрашиваю: ужели это та страна, которую зовут садом Европы, — та земля, где науки и искусства воспрянули после долгого сна? Ужели это тот народ, который некогда обладал миром? Как должны были быть ужасны происшествия, которые могли вовсе переменить: и землю, и народ, ее населяющий, — переменить до того, что все усилия правительств возвратить, воззвать древний дух народа, остались тщетными! Я видел земли, бывшие прежде варварскими: они цветут, народ в них благоденствует. В Германии, которая так густо населена, не увидишь нищих; в Пруссии, по дорогам прибиты дощечки с надписью: das Bettelsstreichen ist verboten 7), и проезжие предупреждаются не делать подаяний, ибо правительство печется о бедных. В Саксонии нищим нет запрету, но в течении целой недели я встретил только одного просящего. В Вене я видел, как женщины чистили улицы, рыли каналы, строили дома. Они не выпрашивали, они заработывали хлеб свой; а здесь, в любимой солнцем, богатой Италии, где природа является во всей красе, где растительная сила ее действует во всей крепости, где малейший труд земледельца награждается с лихвою, и где столько земли лежит впусте, не знаешь, как укрыться от множества просящих. Там иногда охотно бы подал бедному, но боишься оскорбить честного немца: по крайней мере у меня два раза отказывались принять, хотя я давал ненезначительную сумму; здесь же смело всякому давай, никто не обидится и всякий возьмет, ибо всякий итальянец — нищий. Боясь быть обманутым, я вначале обещал себе не давать ни одному итальянцу; но здесь так много бедных, что я очень часто нарушал свое обещание, и так много плутов, что очень часто бывал обманут. Так, напр., когда в Болонье наша карета остановилась у ворот для осмотра, к нам подошел один несчастный: он едва передвигал ноги; одна из них казалась сломанною, руки его были вывернуты, голова тряслась; вместо слов, мы слышали только один сиплый звук. Мы накидали ему в шапку денег, и еще жалеем о нем, — жалеем, что мало дали, провожаем его глазами... а он уже обнял двух земляков, поет, скачет! Подобных случаев я мог бы довольно привести. Наконец я увидел Рим, и он показался мне самым скучным городом. Правда, я, по лености своей, не видел ни одного из праздников. Но что́ бы я там увидел? Кого бы встретил? До сих пор я знаю здесь, кроме нищих, только два рода людей: одни служат обедни, другие молятся; и те, и другие, кажется, только для того и живут здесь; и те, и другие — не здешние; это — пришельцы, поселившиеся среди великолепных развалин древнего Рима, чтобы покоиться в их тени и собирать с любопытных деньги. Город, как он теперь есть, походит на кладовую старых вещей, жители — на сторожей, которых должность обязывает не оставлять своего поста; а как хозяина кладовой нет, то сторожа, разграбив одну половину вещей, другою стараются обмануть любопытных. Для чего же все едут в Рим? Для чего же и я сюда приехал?...
Ну, Карлуша! Думаю, что ты уже устал читать!... Разумеется, для чего! Когда–нибудь на словах доскажу. 5 мая н. ст. 1819. Рим.
Примечания
1) Тайн. сов. Андрей Яковлевич Италинский, чрезв. посл. и полном. министр при Римском и Тосканском дворах.
2) Сам. Ив. был евангелического исповедания.
3) Хорошо, очень хорошо; тысячу раз прошу извинить меня в том, что не мог придти ранее.
4) Оленину, президенту Академии.
5) Ив. Ив. был помощником Росси при постройке Михайловского дворца.
6) Если худо теперь, то со временем так не будет.
7) Ходить по миру запрещается.