Скульптор Самуил Иванович Гальберг в его заграничных письмах и записках 1818–1828

VIII.

К братьям. — Поездка в Тиволи. — Несчастный случай. — Болезнь, уход за нею и развлечения.

Тиволи. 16 (28) мая. Любезные, добрые родные! Сегодня 16 мая по-вашему. Поздравляю, от всего сердца поздравляю вас. Число 6 было счастливо для русских в 1812 г. Желаю, чтобы оно было особенно счастливо-мирно для вас и навсегда; желаю, чтобы вы всегда были довольны числом 16: это — главнейшее условие для счастья, все прочее — трын-трава... Я обещал тебе, милая сестра, попраздновать 16 мая; но человек предполагает, а Бог располагает. Так-то бывает! В теперешнем моем положении, лучший праздник — побеседовать с вами. Я обещал также порядком и обстоятельно описать вам мое путешествие по окрестностям Рима; но, по случаю, я кончил оное, не окончив, и потому письмо мое не будет так интересно, как я, а может быть и вы, предполагали. Однако ж, чтобы по возможности сдержать свое слово, я задам К. И. работу, по крайней мере большую, хотя и скучную: мне же теперь писать большой досуг. Но, любезные мои, — чтобы от длинного письма моего аппетит ваш не испортился! Садитесь прежде обедать; чтобы вас успокоить, я скажу только, что не видал ни одного разбойника и везде встречал людей предобрых. Остальное Карл прочитает вам после обеда. Садитесь! Хорошего аппетита! А я между тем и сам отдохну.

Прежде отправления нашего в Тиволи, мы, я и Глинка, долго искали себе третьего товарища, с которым нам было бы и нескучно, и полезно, и, наконец, нашли такого; с нами вместе поехал Мартын Михайлович Залесский (не знаком ли он тебе, К. И.?), человек ученый и, хотя хворый, но предобрый и преласковый пан. Я говорю «поехали», ибо все советовали мне лучше ехать, нежели пешешествоваты в самом деле, ноги еще пригодятся бродить по развалинам и виллам, а место на козлах сто́ит лишь 6 паолов, — подумал я — и мы, в понедельник 10 мая, в 3 часа пополудни, выехали из Рима. Залесский, Глинка, какая-то старушка сидели в карете; последний, как ландшафтный живописец, ехал (Роден), чтобы с натуры — стрелять. На верхних козлах, рядом со мною, сидели: францисканский монах, который был сперва полковым лекарем, и приходский поп, который рассказывал, что он знает нашего графа Сен-При, и что знает нашего Мишо, и что он был с ними при осаде Никополя, и что русские там-то и то-то, и проч., а в доказательство, что не лжет, он громко кричал, «пашоль!» Он знал и более, но недавно позабыл все. Старушка поминутно заботилась о моих соседях и поминутно спрашивала, каково им, на что они поминутно отвечали: «benone! benone!» хотя дождь лил на нас неустанно. На других козлах, пониже, сидели кучер и лакей Залесского, сицилианец Петр. Вы видите, что наш рыдван был плотно нагружен. Но этот порядок скоро расстроился: немец не мог прожить несколько часов без трубки. «Право, очень неприятно сидеть вместе с дамами — не смеешь курить», ворчал он, садясь подле меня на козлы и пустив на свое место, в карету, францискана. Мне стало веселее; я спрашивал, он отвечал, объяснял встречавшиеся на пути предметы, которые, по его словам, он видел несколько сот раз. Я делал ему новые вопросы, предлагал также свое мнение, и вот перечень нашего разговора... Нет! я смешаю наш разговор с описанием моего путешествия! Теперь же спешу рассказать вам трагикомическое окончание оного. На сей раз довольно сказать, что три дня, в которые мы рассматривали Тиволи, прошли, как три часа. В четвертый день мы разъехались: Залесский — в Рим, а Глинка и я — в Палестрину (Пренесте). Чтобы исполнить предначертанный себе план и притом соблюсти возможную экономию в деньгах и во времени, нам должно было, осмотрев Палестрину, в тот же день поспеть на ночь во Фраскати, т. е. в один день сделать 32 мили (с лишком 50 верст); но, как пешком или на ослах нельзя было поспеть, а дорога не carozzabile, то мы наняли себе здесь, в Тиволи, лошадей и проводника, и 14 мая утром рано пустились верхом на поклон к славной Пренестинской Фортуне. Дорога, действительно, была так худа, как обыкновенно бывает дорога к фортуне; лошадей нам дали ломовых, некормленных и неезжанных, и, вместо узды с удилами, прицепили им к морде по веревочке: все это — обычаи земли, и мы, помаленьку, изряднехонько, подвинулись бы и до места, если бы мой конь, который, как в начале казалось, не имел других желаний, как только полежать и покушать, — если бы этот конь не вздумал сыграть роль учтивого кавалера. Отъехавши верст около четырех и поравнявшись с развалинами виллы Адриана, мы встретили подле оной едущего мужичка; подле мужика шла кобыла, подле кобылы бежал жеребенок. Рыжак мой (это был жеребец) вздумал мимоходом, из должного к дамам уважения, посмотреть физиогномическим глазом на красавицу; я вздумал его от того отвращать, а целомудренная красавица вздумала за это его лягнуть; а как, в самое это время я оборачивал своего Буцефала, то вместо него, удар сей достался правой моей ноге, хотя этого никто из нас не вздумал. Вы можете себе представить, как мне не понравилась такая неучтивость: я храбро закричал изо всей мочи, вздернул свою ногу, ожидал повторительного комплимента, и не знал, что делать. «Ничего, Самойлушка, ничего! Проезжай!» кричал мне Глинка. «Да, ничего!» отвечал я тоном Терзита или Раготина, «посмотри-ко, брат Вася!» И я вытянул опять свою ногу: кровь лилась из нее фонтаном и... довольно! Мужик, видя, что дело неладно, дал шпоры; провожатый — вскач за ним, а мы остались на дороге. По счастью, тут случились прохожие; они помогли мне сойти с лошади. Глинка, выхватив из нашей дорожной сумки чистый белый платок, затянул мне ногу и пересадил на своего мула; добрые же пешеходы (надобно знать, что итальянцы всегда очень добры, когда надеются за малую работу достать много денег), взяли его за подуздок и таким образом, в триумфе, привели меня обратно в Тиволи. Хозяин, хозяйская дочь, слуги, девки, — все забегали, когда меня внесли в трактир и положили на кровать. Хирург уже дожидался: он обмыл, осмотрел ногу; радовался и удивлялся, что кость не повреждена и, качая головой и приговаривая: c’e manca un pezzo di carne (здесь не хватает кусочка мяса), перевязал порядком мою ногу. Кардиналу-губернатору послали рапорт, и в тот же день городок Тиволи узнал мою историю. Кардинал-губернатор, с своей стороны, рапортовал кардиналу-статс-секретарю и через два-три дня весь Рим знал мою историю. Таким образом, окончив мое путешествие дуэлью с кобылой, я сделался славным человеком в Области Римской: все обо мне говорят, принимают во мне участие. Лежу и слышу, как на площади рассказывают мое приключение и, может быть, еще через 30 лет будут рассказывать, потому что оно случилось с важным человеком — с иностранцем.

Более всех жалел обо мне сицилианец Петр. Он сердился, что барин его едет в Рим, и на то, что он не был в то время при мне. «Caro amico, говорю я ему, ты не мог бы помочь». «По крайней мере я убил бы этого мужика», отвечает он с таким равнодушным видом, как будто говорит: по крайней мере я бы подал вам напиться. Добрый мой камрад Глинка хотел остаться со мною до выздоровления; но я, видя, что оно нескоро придет, уговорил его воротиться в Рим. Однако ж он, спасибо ему, приезжал меня посетить и хотел взять с собою; но, как нога моя мне еще не повинуется, то и я не мог ему повиноваться и остался в Тиволи ждать, когда мне можно будет ступить. Наконец, сегодня, 16/28 мая, хирургус мой позволил мне оставить постель с таким уговором, чтобы я сидел, задравши ногу вверх. И так я, для праздника, кое-как уселся на стуле, положил на другой ногу и написал к вам... Но бедная нога моя устала и просит себе долгого, покойного отдыха. Не браните же меня!

Тиволи, 29 мая. Сегодня я уже начал учиться ходить и, хотя притом чувствую судороги в икре, однако ж решился отправиться завтра в Рим, откуда вы и получите мое письмо, или письма, если досуг мой продолжится. Теперь, предполагая, что вы хотите узнать еще некоторые подробности, постараюсь угадать ваши вопросы, и ответы свои раздать по принадлежности.

Анна Ивановна желает знать, как меня кормили и поили, как мне служили и стирали, etc. Отвечаю: корму мне не много нужно было; первые два дня я только пил и осушил графинов 20 лимонаду; потом мне давали изрядный суп и поили лимонадом и чаем. Вчера я даже посягнул на цыпленка и объел ему крылья, а сегодня сокрушил лапки голубенку; белье было у меня взято с собою, а стирала и служила мне молодая и нехудая собою девушка, услуга хорошая.

А какова была комната, спрашивает архитектор и было ли покойно? О Иван Иванович! Комната препорядочная, свету — сколько угодно, а сквозного ветра — ни-ни! (я ее нарисовал и покажу тебе), и покойна; у меня было две постели и все надобности подле меня; меня подымали, и все, что требовалось, приносили и выносили. На вопрос Александра Христофоровича, чем я занимался и не было ли мне скучно, дам такой ответ: занятия мои состояли в путешествиях с одной кровати на другую и в наблюдениях над исчерченными стенами комнаты. Тут я нашел, что на той же самой постели, в недавнем времени, спали попеременно: Тереза 14-ти, Аделаида 17-ти, Иениза 18-ти лет и проч. Даже какой-то адвокат из Сьены jouissait de l’amour avec sa femme и неправильною французской надписью возвестил о том потомству и всему миру, а мир знает, что Сьенские женщины прекрасны. Все сии надписи, как они ни плоски, занимали и утешали меня. Вот одна, для Ивана Ивановича: 1) Jo con Maruccia е con Teresina dormimmo alla locanda della Regina, però in letti separati; acció non siate scandalizati. Другой рукой приписано: perche l’una non era bella e l’altra avea caccarella. Карл Иванович, как великий охотник до болезнелогии, до лекарствологии, ждет, чтобы я сказал, как меня лечили. Вот как: сперва обмыли ногу ромом и стянули икру ремешками какого-то пластыря, а сверху наложили корпию и компрессы, намоченные разведенным с водою уксусом; на третий и четвертый день, сверх корпии, прикладывали катаплазмы (хлебные припарки), чтобы прогнать опухоль и унять боль; потом ремешки сняли, и сверх корпии прикладывали, днем, уксусные компрессы, что и теперь продолжают, а на ночь — катаплазмы, которые после совсем откинули. От лихорадки мне ничего не давали, а для глаз, которые тоже заболели, прописали примочку. Следовательно, я мог бы просто сказать, что меня лечили уксусом. Далее, вы все вместе, хотите знать, когда я выздоровел. Еще не знаю, что это мне стоить будет... etc. etc. Не знаю! Думаю, что счет мой будет тяжеленек и, вспоминая последнее мое письмо, повторяю себе: Альнаскар, Альнаскар! Хоть рад, хотя не рад, но должен разжениться! Однако же, спасибо моему хирургусу! Как ни смешна его фигура, он каждый день приходит ко мне по четыре раза примачивать ногу, пощупать пульс и отвесить два поклона. Он же уверяет, — я вас могу порадовать этим, — что у меня очень хорошая комплекция и соки здоровые, и что другой не поправился бы так и в 50 дней, как я в 15. Каково это вам кажется? Не молодец ли я? Итак, любезные, не бойтесь за меня; я скоро совсем оправлюсь, недостававшее un pezzo di carne почти уже наросло, и на ноге моей не остается никакого художества; даже, боюсь, и пятна не останется, чтобы вам показать и похвастать.

Рим. 1-го июня. Письмо это, любезные мои, оканчиваю не только в другом городе, но и на другой квартире; все — другое, новое, а позитура все такая же неловкая для писанья. Сильвестр Федосеевич (Щедрин) хотел в конце мая ехать в Неаполь, и я должен бы был остаться один на той квартире, и один платить 6 скудов. Первое скучно, другое — дорого, а между тем Подчашинский тоже оставил Глинку одного, так я и решился занять его место и с 1-го июня переехать к Глинке. И потому, отправившись третьего дня из Тиволи, велел себя прямо везти к Глинке, в Via della Purificazione, № 51. Здесь, правда, я плачу уже не 3, а 4½ скудо; но за то, в теперешнем положении, имею ту выгоду, что, пока походка моя не образовалась и я не могу выходить со двора, хозяйка стряпает мне обед (на прежней квартире я не мог иметь сего, ибо там хозяйка живет в другом доме), и Глинка всегда будет подле меня; если мне нужно что-нибудь, он может помочь. В Тиволи, считая и лекаря и проч., я издержал с лишком 150 рублей, и теперь опять не знаю, как будет за работу приниматься, ибо еще надобно тратить на леченье.

Июня 2-го дня. Варвар, римский хирург, запретил мне ходить, запретил упираться на ногу, запретил шевелить ее.

8-го июня. Среда, почтовый день; думаю, что сегодня вечером отправлю к вам сие письмо. Признаться, я не хотел посылать его, пока совсем не выздоровлю и пока не окончу другого, начатого мною письма; может быть, я написал бы и другое, и третье, и четвертое к тому времени и, таким, образом вы получили бы вдруг письмо в нескольких томах; но, как я теперь услышал, что вчера отправился от посланника курьер, который, между прочими письмами, повез одно письмо к А. А. Михайлову от Эльсона, а Э. пишет в нем, что я болен, то я думаю, что для успокоения вашего, я должен сегодня послать к вам это письмо, чтобы вы знали, что не злая римская лихорадка или какая-нибудь подобная болезнь меня сразила, а просто кобыла. Я весь здоров, только не могу ходить, лежу и, следовательно, позитура моя еще неловче для писанья, нежели при тивольском хирурге. Но, кажется, теперь это не долго продолжится уже, и я не премину вас уведомить, когда запрыгаю.

Примечание

1) Ив. Ив. Гальберг знал итальянский язык.